Художником и творцом он был за любым столом. За монтажным. И за бражным.
С Олегом Арцеуловым мы познакомились две или три эпохи назад в холле Центральной студии документальных фильмов в Лиховом переулке. Удивительное это было место. Тот, кто придет сюда сегодня, ничего не почувствует и не поймет, кроме пустоты. Кафельный пол, вечные сквозняки, ни души. А в той, прежней, жизни здесь было не протолкнуться. Кто-то ждал посетителей — с учетом формально-пропускной системы в образе сварливого дяди-пенсионера из ВОХРа, с которым, впрочем, всегда можно было договориться, это было самое логичное место свиданий. Кто-то спустился из монтажных перекурить, перекинуться словцом, обменяться новостями или анекдотами. Кто-то пришел на работу, но еще раскачивается. Кто-то закончил смену или даже авральные две, но домой почему-то не спешит. И конечно, здесь тусовались, хотя словечка этого тогда никто не знал, все кинооператоры. Этой ночью они прилетели с Северного полюса или с декады братских культур киргизского и молдавского народов, завтра полетят в Вашингтон или на БАМ, а в промежутке все собирались здесь, в этой точке пересечения всех и вся, трепались, оттягивались. Здесь же памятная доска фронтовых операторов, не вернувшихся с заданий 1941–1945 годов, где есть имя и моего отца Бориса Пумпянского… Место вечного сбора, штиль посреди смерча, око тайфуна — вот чем был холл ЦСДФ.
Олег Арцеулов только что вернулся из вьетконговских джунглей, а я работал тогда в «Комсомолке», и трудно было представить более ценный для меня приз, чем кинооператор, прошедший партизанскими тропами Южного Вьетнама. Своим обаянием Олег сразил меня наповал: он был готов предоставить «Комсомолке», то есть мне, совершенно эксклюзивный материал в любой форме и в любом объеме. Интервью? Пожалуйста, но не сейчас, лучше встретиться специально. Встреча, правда, почему-то не состоялась. Не беда, я знал, где искать свою жертву. И действительно, Олег стоял в холле ЦСДФ в центре плотного мужского кружка и что-то вдохновенно вещал — судя по раскатам смеха, вовсе не героическое. А, обещанный эксклюзив для «Комсомолки»? Конечно, конечно, он все это время только обо мне и думает. Может, чтобы мне не тратить время, он просто напишет статью? Удача сама лезла мне в руки…
Никакой статьи он не написал. Но когда я в четвертый или пятый раз изловил его все в том же холле, он лишь горестно вздохнул и то ли виновато, то ли откупаясь от назойливого приставалы вытащил из киноаппаратного кофра две довольно-таки замусоленные блокнотные книжицы, исписанные ясным крупным почерком. Это были не предназначавшиеся ни для какой печати дневники той его командировки. В кромешной ночи южно- вьетнамских джунглей, лежа в гамаке под огромными «спелыми звездами», при свете фонарика он заносил на бумагу дневные впечатления и мысли. Для себя. Я помню оглушительный эффект от чтения, когда редакционные машинистки отпечатали текст: это было абсолютно законченное произведение, написанное совершенным русским языком. Свободное и остроумное. Стопроцентно документальное и истинно художественное.
Почему я об этом пишу? По всем законам этого ужасного – прощального – жанра надо было бы в первую очередь сказать, какой он был замечательный режиссер и кинооператор (а в последние годы еще и вгиковский профессор), какие фильмы он снял, какими званиями, призами и регалиями был увенчан. Это длинный и внушительный список. Суть, однако, в том, что он был художник. И все, что он делал, к чему прикасалась его рука, на всем оставался отпечаток его художественности. Он не только писал, он говорил прозой — даже у себя на кухне на Аэропортовской, для меня, безусловно, одном из самых уютных мест Москвы, где я спасался в самое трудное для меня время.
Чтобы говорить прозой, надо быть поэтом. Он им и был. Но нелегко быть поэтом, если твоя профессия называется советский документалист. Советское документальное кино знало своих гениев — Дзигу Вертова прежде всего. О гения вытерли ноги. Советскому документальному кино выпало запечатлеть исторические драмы и трагедии — ту же Великую Отечественную. И оно, как никакой другой род искусства, работало по заказу, знало ранжир — и это была совсем иная проза. Жизнь между этими двумя полюсами требовала компромиссов, занозила душу.
Художником и творцом Олег Арцеулов был за любым столом. За монтажным. И за бражным, где ему не было равных — тут уж ему никто не мог помешать, никакая партия-правительство, никакой цензор, тут он был свободен, абсолютно свободен. Собственно, в праздничный он превращал любой стол, даже если это был кусок газеты, развернутый на табуретке. Лишь бы рядом был хоть один человек, который нуждался бы в немедленной перекройке прозаической действительности в нечто ослепительное и бесшабашное.
Вдохновенная артистическая натура, человек-праздник, художник от Бога.
Его дедом был Айвазовский. Своего сына, ныне известного телеоператора, он назвал в честь своего отца Константина Арцеулова — одного из первых русских летчиков, того самого, что первым в мире, все рассчитав, сознательно направил свой самолет в штопор. По этому поводу я донимал Олега дурацкой шуткой. Олег, говорил я ему, твой отец открыл штопор, а мы с тобой все никак не можем выйти из него…
Декабрь 2001 г.