Запретных слов нет. Есть только заветные.
Не буди лиха, пока оно тихо… В последних номерах я написал две политические «эпитафии» — Ельцину и Черномырдину. Дописался. Сегодня приходится писать настоящую эпитафию — блистательному, ни на кого не похожему журналисту, бок о бок с которым прожито 35 лет.
Семь лет назад — теперь, увы, надо сказать, в конце своего творческого пути, — он принес пару страничек какого-то текста, отпечатанного на колченогой машинке, всем своим видом показывая, что это так, малость, ерунда, бзик… что это не надо принимать всерьез, он и сам не знает, что это такое… может, лучше это сразу выбросить в корзинку — он нимало не обидится, во всяком случае, не удивится… но все-таки, может, кто- нибудь прочитает, раз уж это как-то родилось… Неказистое произведение называлось «АБРАКАДАБРЫ». Так родился жанр — Ганюшкинские Абракадабры.
Журналистика — это игра в слова на жизненном поле. Кажется, главное — насколько журналисту удается завлечь и увлечь читателя. На самом деле это куда более многозначная игра. От того, какие слова будут найдены и как расставлены, зависит, что читатель поймет про эту жизнь, а может быть, в конечном счете станет ли сама эта жизнь иной. Все теории свободной прессы и гражданского общества строятся на этом. Да и наш опыт гласности, опрокинувшей самую могучую Стену, когда бы то ни было воздвигнутую на Земле, доказывает это.
Молодой Ганюшкин был героем слова, укротителем слова, безоглядным экспериментатором и творцом слова. Чего он только ни делал со словами: выписывал их славянской вязью, выстраивал клинописью или революционной лозунговой лесенкой, изобретал новые — эдакие ганюшки — и все это на страницах политической газеты под сенью Агитпропа… Эту «свободу слова», доведенную, как некоторым нашим читателям казалось, судя по их письмам, до беспредела, он сохранил до конца. Он действительно считал, что непечатных слов нет, и все удивлялся, почему если есть понятие, то его нельзя назвать вслух либо можно назвать одним словом — «приличным», а не другим — «неприличным» и чем так сильно одно отличается от другого, что одно можно печатать, а другое нельзя ни при каких обстоятельствах. И удивительное дело, он никак не желал остепениться. Наоборот. Чем старше он становился, тем неукротимее — прямо-таки хулиган слова, преступник всех и всяческих границ.
Сейчас мне понятней, что было для него слово. Не просто — его дело, в котором он находил удовлетворение, радость и красоту.
В «старое время» он работал в политических газетах — «Комсомольской правде», «Правде», «Советской культуре». Газеты эти не были на одно лицо, внутренний климат и сигналы, которые они посылали в общество, были различными. Лучше всего, на мой взгляд, определял, чем отличались в ту незабвенную пору издания и еще больше журналисты, сам Виталий Ганюшкин. Он говорил так: «Одни с утра до ночи озабочены, как бы чего не сказать, а другие — как сказать нечто…» Этих «других» было явное меньшинство, в сущности, горстка, но ради них люди и покупали газеты, именно они спасали честь профессии.
Журналистам, что исповедовали этот принцип, приходилось нарушать бесчисленные табу — естественно, с риском для жизни. А для этого нужно было владеть всей палитрой слова — оттенками, вторыми смыслами, эзоповым языком, подтекстом — всем тем, в чем Виталий был виртуозом.
И все же слово было для него чем-то большим, чем просто орудие ремесла — пусть даже самое изощренное. При всех различиях между изданиями той поры — для нас они действительно составляли разницу между цинизмом и идеализмом, однако же по своему высшему (официальному) назначению советская пресса была вовсе не СМИ — средства массовой информации, но «органы печати», орудия агитации и пропаганды, инструмент системы.
Парадокс, который нынешнему поколению не понять, — и слава богу! Будучи внутри этой машины, Виталий Ганюшкин не признавал своей несвободы. Нет, он не был диссидентом. Он вроде бы соблюдал правила. Но душу не продавал, отводил ее в слове. Это было его внутреннее убежище, защита от партийного советского абсурда. Как другие уезжали за границу, он спасительно эмигрировал в слово от абракадабры окружающей действительности.
Это было иллюзорное спасение. Со временем, когда свобода перестала быть тайным уделом и из личной нравственной категории переросла в общественную и политическую, он это понял. От себя и от жизни не эмигрируешь. Все то вне его, от чего он пытался защититься и спастись, он, оказалось, затаскивал внутрь себя. Теперь уже избавиться от абракадабры своей и нашей жизни он мог единственным способом — излить, выписать ее из себя. Именно это он и делал все последние годы с болью и блеском, слезами и смехом. Так он стал родоначальником жанра, злого, афористичного, личного и как бы безличного — в нем голоса подсознания сливаются с гулом толпы — и очень поэтичного.
Прощай, Виталий! То, что ты не написал, действительно наша неоценимая потеря.
Октябрь 1998 г.